Главная
Новости
Ссылки
Гостевая книга
Контакты
Семейная мозаика

Вера Смирнова: ФЕРГАНА - МИЛАЯ СТРАНА МОЕГО ДЕТСТВА

Мая Халтурина. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Вера Васильевна Смирнова родилась 16 сентября 1897 года в Петербурге, где в это время ее отец служил в Академии художеств. В 1903 году семья переехала в Туркестан. Отец получил должность артельщика-кассира в Русско-Азиатском банке, в Фергане.

Воспоминания о тех краях, где прошло детство и юность, не оставляют человека никогда. Уж мы-то, внучки Ивана Халтурина, выросшие на Памире, знаем это по себе... В статьи и мемуары Веры Васильевны часто просачиваются ностальгические нотки.

"С давних пор хранится у меня в памяти видение: меж двух рядов высоких тополей пыльная дорогая, уходящая вдаль, кажется, - до самых гор, снежные вершины которых видны отовсюду, ровное, ослепительно синее, как древние изразцы, небо, квадрат сухого поля, окаймленного арыками, джиддой, урюковыми деревьями, пестрые платья женщин, согнутые спины, черные глянцевитые косы, свесившиеся почти до земли, и смуглые руки в самодельных браслетах из дешевеньких бус проворно бегают по кустам, обирают с растрескавшихся жестких коробочек плотный белый хлопок... Это Фергана, Ферганская долина, милая страна моего детства," - пишет В.В.Смирнова в очерке о творчестве узбекского писателя Абдуллы Каххара.

Статью о другом писателе Вера Васильевна начинает словами: "Аскад Мухтар - моя земляк, он родился в Фергане и мне радостно думать, что мы ходили с ним по одним улицам, прятались от солнца под одними деревьями, жили под одним небом"...

Больше всего ферганских воспоминаний - в статье "Мои комментарии к пьесам Камиля Яшена", которую мы публикуем тут с небольшими сокращениями. В качестве иллюстраций использованы старые фотографии Ферганы с сайта nailizakon.com. Городок тогда назывался Новый Маргелан, в 1907 году был переименован в Скобелев, Ферганой стал называться после 1924 г. А Маргелан (современное написание - Маргилан), где тоже одно время жило семейство Смирновых, иногда именовали Старый Маргелан, чтобы не путать с Новым.


Вера Смирнова. Мои комментарии к пьесам Камиля Яшена. //Вера Смирнова. Из разных лет. Москва. Издательство «Советский писатель». 1974. Стр. 651 – 666.


<...> Трудно себе представить, что не так уж давно, пятьдесят с лишним лет назад, в Туркестане не было вовсе своего театра. Конечно, в Ташкент, в Фергану приезжали на гастроли различные русские труппы, порой даже знаменитые актеры: мне довелось в юности увидеть на сцене скобелевского военного собрания П. Орленева в «Царе Федоре» и «Привидениях» Ибсена, братьев Адельгейм, Степана Кузнецова, а Коваль-Самборский начинал свой актерский путь в ферганской самодеятельности. И я помню афиши с анонсами спектаклей Комиссаржевской, но ее мы не увидели — она умерла, заразившись оспой на ташкентском базаре.

Но все эти гастрольные спектакли были для русских — я никогда не видела на них местных жителей-узбеков (даже из торговой и промышленной элиты — они предпочитали развлекаться в московском «Эрмитаже», в петербургском «Буффе»). Но народ всегда любил «зрелища». Во время праздников на базарах толпа любовалась искусством канатоходцев, танцоров, музыкантов, на больших тоях выступали певцы, драматические сценки ограничивались «аскибазами» — состязаниями в остроумии: это были диалоги, которые разыгрывались двумя актерами,—большей частью это были сатирические и не очень пристойные разговоры... (По крайней мере те, кто понимал их, никогда не решались мне их перевести.)

Хамза Хаким-заде Ниязи был первым организатором узбекского театра, первым его драматургом и режиссером. Он писал сатирические комедии, пользовавшиеся огромным успехом у зрителей. Одно время театр Хамзы был в Фергане и входил в число организаций областного политпросвета, в котором я тогда работала (секретарем, руководителем детского самодеятельного городского театра, руководителем «громкочитальни» для красноармейцев — и мало ли еще кем). Я помню Хамзу, который приходил к нам в политпросвет по делам своего театра: он мне казался мрачноватым, молчаливым, очень сдержанным, и я всегда удивлялась, слыша гомерический хохот уже на лестнице, которая вела в узбекский театр.

До сих пор не могу простить себе, что не побывала на спектаклях Хамзы; однажды попросилась к нему на репетицию, но он, нахмурясь более обычного, только покачал головой: «Не надо». Он казался озабоченным не теми прозаическими делами, по каким он приходил в политпросвет, а был полон какой-то постоянной внутренней тревогой. Он больше был похож на поэта, который слышит что-то недоступное обычным людям, и, несомненно, что-то трагическое было в его облике. Театр Хамзы был вскоре прикомандирован к военным организациям Красной Армии и переехал в Самарканд. <…>

Хамзе по праву принадлежит слава и честь создателя узбекского театра. <...> В основном это были <...> сатирические комедии, высмеивавшие баев и мулл, обманывавших и эксплуатировавших население,— острая социальная и религиозная сатира <…>. Продолжателем дела Хамзы стал молодой узбекский писатель Камиль Яшен <…>. Характерно, что, как и Хамза, Яшен изображал в своих наиболее известных пьесах самую жгучую современность. Сюжеты его пьес были основаны на подлинных событиях, случившихся на самом деле в узбекских городах и селениях. И даже действие этих пьес почти всегда связано с определенным местом — то это старинный город Маргелан, то Самарканд, то горное селение Шахимардан, то Андижан. А время — первые годы революции, 20-е годы. <…>

Для меня, выросшей в Фергане и там начинавшей работать как педагог и как литератор, эти пьесы Яшена — драматическая повесть о первых годах революции в Узбекистане, о том, что я видела или слышала сама, о том, что было мною пережито в юности. Может быть, поэтому я перечитываю сейчас многие пьесы Яшена как своеобразную летопись событий, в которые вплетаются мои собственные воспоминания. Эти воспоминания могут служить «комментариями» к произведениям Яшена, могут, как мне кажется, дополнить и разъяснить их для русского читателя. Тем более что и времена изменились, и люди, и многое ушло из того, что мне запомнилось. Воспоминания мои эпизодичны, я не придерживаюсь в них определенной хронологии, не берусь точно их датировать,— но они связаны с определенными пьесами Яшена, и мое воображение вызывает в памяти картины, которые становятся как бы ожившей декорацией к ним.

Так, например, это связывается с пьесой «Хамза» <…>. Трагическая судьба первого узбекского революционного поэта и драматурга не могла не потрясти, не вдохновить продолжателя его дела. Хамзе пришлось вынести ожесточенную борьбу с теми, против кого он выступал в своих комедиях,— с баями и их покровителями. <…> Большая часть действия пьесы происходит в горном селении Шахимардан, куда Хамза с семьей приезжает на лето, чтобы ближе общаться с народом и собирать народные песни и мелодии. <...> Я не хочу здесь анализировать пьесу Яшена, я только вспоминаю те места, где в 1929 году жил поэт и где он — совсем как в древние времена — был побит камнями озверевшей толпой дервишей, мулл и их ослепленных последователей.

Шахимардан! Чудесное горное селение километрах в 50 от Ферганы. Сколько раз мы отправлялись туда летом — то на арбе, которая с трудом одолевала крутые подъемы дороги, то пешком, то на велосипедах, которые больше приходилось вести, чем ехать на них, то верхом на низкорослых, мохнатых киргизских лошадках, которые так осторожно шагали по узким каменистым тропам в горах,— это было место наших студенческих походов, пикников, семейных выездов в горы. Я помню хорошо, как в первый раз отец привез нас (меня, сестер и брата) в кишлак к знакомому узбеку и оставил одних — под руководством и наблюдением совсем юного сына хозяина, который приносил нам по утрам кувшин горячей воды и чайник чая на медном резном подносе, большую пиалу с катыком* и горячие лепешки. Днем он доставлял нам виноград или дыню, а вечером миску шурпы или плова. Звали его Олей-хон, он ни слова не знал по-русски, мы очень плохо объяснялись по-узбекски, но все-таки как-то понимали друг друга и дружно хохотали, когда сестра, опрокинув кувшин, говорила печально: «Су йок, понимаешь, Олейхон? Су барма?»**.

Помещались мы на высокой балахане,— вернее, на плоской крыше дома, который лепился по краю горы; на глиняном полу были разостланы старые кошмы, на них одеяла, над нами был легкий навес, сквозь который в продырявленных местах можно было видеть по ночам звезды,— здесь, в горах, они казались огромными и очень близкими. Наша балахана ничем была не огорожена, и мы с опаской подползали к краю и смотрели вниз — в пропасть, в ущелье, по которому бешено мчалась река Шахимардан-сай, замечательная тем, что в ней сливались две реки — одна желто-коричневая от размытой глины, другая чистая, голубая, как само небо. Почему-то эти два потока долго не могли смешаться, так и текли рядом — шоколадный и голубой. Горы вокруг были дикие, растительность только внизу, у подножья, возле воды. Кишлак подымался в гору уступами, было безлюдно, тихо, величественно сияли в вышине снеговые вершины.

Однажды мы с братом решили добраться до верхушки ближайшей к нам горы. Подымались с трудом — без тропки, цепляясь за мелкий кустарник и какую-то жесткую траву, росшую на склонах, камни с шумом летели из-под ног. Когда же мы поднялись, оказалось, что то была еще не вершина горы — полезли выше. Вид сверху был необычайный: кругом громоздились голые дикие горы, и только далеко где-то внизу шумела река в ущелье и на площадке виднелась старая мечеть, чайхана с крошечными фигурками людей и точно игрушечными арбами и ишаками. Солнце как-то очень быстро ушло за горы, мы вдруг очутились в темноте, полезли назад, но скоро выяснилось, что мы заблудились,— уже не видно было нашего кишлака внизу, только дикие скалы вокруг. Я решила, что нам не добраться домой, но не испугалась, легла на спину на каком-то большом камне и стала любоваться словно внезапно вспыхнувшими звездами. Но брат рассердился и потащил меня вниз. Кое-как, держась друг за друга, скользя по камням, мы все-таки спустились к кишлаку, где нас уже встречал обеспокоенный Олейхон, которого сестра послала нас искать. Он что-то принялся нам объяснять, широко раскрывая глаза, качая головой, показывая рукой на что-то, мы поняли только одно — что в горах ночью оставаться небезопасно.

Гуляя, мы спускались в ущелье к саю, сидели на шатком, дрожащем мосту над быстро мчащейся водой. Нечего было и думать о том, чтобы искупаться здесь,— течение было так стремительно. Но, подымаясь повыше, мы вдруг обнаружили в тени деревьев неширокий, довольно глубокий арык, вода в котором текла плавно, спокойно, почти бесшумно и была так прозрачна, что самые мелкие камешки и песок на дне были отчетливо видны. «Ну вот тут-то я, наконец, поплаваю»,—сказала я, стянула с себя сарафанчик и бросилась в воду... И тут же мгновенно точно какая-то сила выбросила меня из арыка, я онемела, не могла выговорить ни слова. Вода была холодна, как лед,— нет, показалась даже холоднее льда. О купанье не могло быть и речи.

Позже, несколько лет спустя, когда я уже была учительницей, мне случалось бывать в Шахимардане не раз, но уже не жить там, а приезжать или приходить на день-два, мы ходили к Голубому озеру, которое почему-то напоминало мне греческий миф о Стимфальских птицах с железными клювами, которых Геракл убивал на берегу дикого озера, в глухих горах. Место было такое дикое, а озеро так таинственно-прекрасно, что в голову в самом деле приходили сказки...

В этих походах мы впервые увидели знаменитый Шахимарданский мазар «святого Али» и мечеть около него, в которую по пятницам стекались паломники, калеки, жаждущие исцеления, старухи с больными детьми. Важные муллы в высоких чалмах, то белых, то зеленых, проходили мимо нас, перебирая четки, глядели угрюмо на «кафиров»***. А нам не было до них ни дела, ни интереса, и мы поскорее уходили от этой толпы, ища чайхану, где можно было бы выпить зеленого чая и поесть горячих пирожков-самсу. В стороне от взрослых здесь бегали, кричали, дрались разряженные мальчишки и девчонки, да изредка, мелкими шажками, пробирались фигуры в серых, точно насквозь пропыленных паранджах, с черными волосяными сетками, опущенными на лица. Даже по походке трудно было угадать — старуха или молодая скрыта под этой сеткой, только громко шаркали по камням кожаные кауши, надетые на босу ногу.

Так мирно, безоблачно, величественно было вокруг, такая красота, что невозможно было тогда себе представить, что именно тут разыграется кровавая драма. <…> Толпа фанатиков-дервишей побивает Хамзу камнями. Это было в 1929 году в Шахимардане. <...>

Пьеса «Нурхон» написана Яшеном гораздо раньше «Хамзы» — и тоже на основе подлинных событий — убийства юной девушки-артистки, снявшей паранджу и поступившей в театр Хамзы. <…> Драматург сохранил даже подлинное ее имя — Нурхон Юлдашходжаева — и место действия — Маргелан. <…>

В те годы, в первые годы после революции, убийства женщин, отважившихся снять паранджу — «открыть свое лицо», были довольно часты, особенно в зажиточных семьях, где женщины жили затворницами,— женам и дочерям бедняков легче было сбросить паранджу, она мешала им и на работе и в быту.

А Маргелан тех лет был большой торговый город, где крытые базары тянулись на много кварталов, город, который славился своими шелками, старинными (говорят, еще времен Александра Македонского) мечетями, своими старыми устоями жизни. Это здесь, на городской площади — Урде, были растерзаны толпой в 1916 году баи-пятидесятники, потребовавшие по приказу царя послать на войну — на тыловые работы — узбеков. Мобилизация, конечно, все-таки была проведена, тысячи узбеков отправились на запад, на север, и многие погибли от холода и голода в непривычных условиях, от чужого климата, от непосильного труда, никому не нужного.

Одно время я часто бывала в Маргелане,— я тогда училась в гимназии в Скобелеве, а семья наша жила в Маргелане, и на каникулы и на праздники мы с сестрой приезжали домой. «Дом» наш был довольно оригинальное помещение на галерее, которая шла вокруг большого двора, в центре которого стояло здание Русско-Азиатского банка, где служил тогда мой отец. Внизу, под галереей, были какие-то склады, амбары, а наверху — квартиры служащих. Двор всегда был полон арб, людей, и нас не пускали гулять по галерее и на дворе, боясь, что мы попадем под арбу, и потому гуляли мы... по плоским крышам домов, соседствовавших с банком.

Я очень хорошо помню эти прогулки: мы вылезали в окно нашей комнаты и отправлялись по крышам вдоль навесов, которые возвышались над крытым базаром. Эти крытые базары делились на «ряды» — шелковые, мануфактурные, посудные, жестяные, где всегда стоял звон от ударов молотков по жести, из которой делались тут же разные изделия, и всякие другие. Ближе всего к нам были шелковые ряды. Там было всегда малолюдно, покупатели были редки и не отличались от торговцев — были так же важны, неторопливы, нарядны; они садились на край лавки, получали из рук торговца непременную пиалу с кок-чаем и долго сидели, разговаривая вполголоса, вероятно обсуждая базарные новости, и только потом приступали к выбору ткани.

Мы любили смотреть вниз, примостившись у отверстий навеса, которые были устроены, очевидно, чтобы давать свет и воздух. Но вообще-то в этих «рядах» был всегда полумрак и летом удивительная прохлада, дорога (или улица) вдоль лавок была с раннего утра так полита и утрамбована скрипучими колесами арб и прохожими, что казалась твердой, как теперешний асфальт. Правда, осенью этот «асфальт» превращался в такую невылазную грязь, что впоследствии, когда мы жили уже в «русском» городе, отцу приходилось ездить на службу верхом — любой экипаж застревал в грязи. Мы уходили по крышам далеко от дома, пока не кончались торговые ряды, и расстояния между домами становились такими большими, что перепрыгнуть мы уже не могли, а спуститься — тем более. А возле дома мы играли на крышах в пятнашки, даже в мяч, хотя нужно было большое искусство, чтобы не дать мячу свалиться во двор, где его раздавили бы арбы.

Вот таким мне помнится Маргелан моего детства, а позже я бывала в нем уже после революции — на каких-то совещаниях Наркомпроса, которые мы проводили вместе с местными учителями и школьными инспекторами. Тогда мне запомнилось очень разное отношение к нам — дружественное, со стороны начальных учителей и настороженно-неприязненное со стороны руководящих лиц, которые держались и вели себя как прежние баи. Убийство Нурхон получило тогда большой отклик в Маргелане и в Фергане — оно свидетельствовало, что в глиняных лабиринтах маргеланских домов и вглубь запрятанных «ичкари» еще жило жестокое сопротивление новой жизни, новому строю.

Но больше всего воспоминаний вызывает у меня драма Яшена «Разгром» — о борьбе с басмачеством в Ферганской области. Это все было в начале двадцатых годов, когда я работала уже в средней школе, в комсомольском клубе, вела литературные кружки и организовывала вечера в честь Первомайских и Октябрьских праздников и других революционных дат, писала для них сценарии, стихи, конферансы.

<…> В Фергане тогда борьба с басмачеством ощущалась очень сильно. Как часто занятия моего литературного кружка на командных курсах прерывал зов военной трубы, и курсанты, наскоро простившись со мной, бежали к оружию, вскакивали на коней и скакали туда, куда призывала их очередная военная тревога. А порой, возвращаясь с вечерних занятий или с какого-нибудь совещания, мы с сестрой, завидев вдали на нашей окраинной улице всадников и не зная, кто это — городской патруль или басмачи, становились в тени больших тополей и карагачей, плотно прижавшись к стволу, и с трепетом ждали, когда проедут мимо или свернут в сторону неведомые конники.

В «Разгроме» Яшен точно указывает время: 1918 — 1919 годы. <...> В пьесе Яшена сложная интрига, порой почти приключенческая — с переодеваниями и похищениями, с взаимным проникновением «чужих» и в лагерь красныx, и в логово басмачей <...>. Есть в пьесе и романтическая история. Главарем ферганского басмачества был в то время Мадаминбек — вот о нем-то я и могу кое-что «добавить» к пьесе Яшена.

Это имя всем нам в Фергане было хорошо известно: одно время Мадамин был начальником маргеланской милиции, и его ставили в пример другим за то, что он хорошо позаботился о своем отряде милиционеров, обмундировал их добротно, вооружил прекрасным оружием, добыл для всех отличных лошадей, сам отбирал в отряд людей, наиболее сильных и отважных, обучал их стрельбе и воинскому строю. Откуда он появился в Маргелане, я не знаю, говорили, что он был сослан когда-то в Сибирь и после революции освободился и выдавал себя за пострадавшего от преследований царского правительства человека, причастного к революционному движению (потом выяснилось, что сослан он был за убийство женщины). Мадамин хорошо говорил по-русски, был умен и хитер. Мне рассказывал мой друг, военный хирург, у которого Мадамин лечился, повредив себе ногу при падении с лошади: он приезжал к доктору на дом всегда вечером, под сильным эскортом своих милиционеров, которые, спешившись, ждали его у крыльца. Он был вежлив и очаровал жену доктора и ее приятельницу учтивым обращением и скромными рассказами о победах своей милиции. Он понял, что доктор не возьмет с него платы за лечение, и потому только однажды привез для маленькой его дочки мешочек миндаля и фисташек. Словом, он вел себя примерно. Но в одну ненастную осеннюю ночь этот примерный начальник милиции скрылся из Маргелана со всем своим вышколенным отрядом, захватив дополнительно оружие и продовольствие, расположился не так уж далеко в горах и стал грозой города и окрестностей.

Одной из его смелых и неожиданных «операций» было освобождение из городской тюрьмы басмачей, которые были взяты нашей армией в разных боях с басмачами. Я хорошо помню, как это было. Тюрьма находилась на окраине города, квартала за два от нашего дома. Почти рядом с ней была территория хлопкоочистительного завода, где работал тогда мой отец. Между заводом и тюрьмой начиналась дорога в кишлак Кошкарчи — степная, пустынная, пыльная дорога, по которой обычно арбы везли на завод хлопок. Рядом с тюрьмой — с другой стороны был довольно обширный ферганский базар — тут находились чайханы и «столовые», где можно было приехавшим на базар или на завод арбакешам поесть и выпить зеленого чая.

В тот день в этих чайханах собралось довольно много «дехкан» с кетменями, пришедших из кишлака и мирно попивавших кок-чай до самого вечера, пока не стемнело,— тогда, забрав свои кетмени, они не спеша направились мимо тюрьмы, якобы назад в кишлак. На самом же деле они обошли тюрьму и собрались у задней ее стены, которая была невысока и сложена, как все дувалы, из глиняных кирпичей. У нас в Фергане темнеет сразу, как солнце уходит за горы. А фонарей в то время и в помине не было на нашей окраине. Была поздняя осень, довольно холодно. Помню, отец только что вернулся с завода. Внезапно началась стрельба в стороне тюрьмы, потом стихла, потом раздавались только отдельные негромкие выстрелы. Вдруг ударила пушка из крепости, которая была довольно далеко, в другом конце города. Мы поняли, что происходит что-то нешуточное, но выйти из дома не решились, тем более что город уже давно был на военном положении, и по вечерам не рекомендовалось ходить по улицам без пропусков.

Только утром мы узнали, что случилось. Мнимые дехкане с кетменями очень быстро разрушили часть тюремной стены, пробрались внутрь, напали на сторожей и открыли ворота подъехавшему Мадамину с отрядом басмачей. Мадамин направился к смотрителю тюрьмы, арестовал старика и приказал выдать ключи от камер, где были заключенные басмачи. Ключи были переданы им своему «адъютанту», который отправился освобождать заключенных. А Мадамин сидел у смотрителя в доме и с насмешкой говорил о том, что тюрьма плохо оборудована, что советская власть не умеет «охранять» своих врагов. Басмачи были освобождены, посажены на заготовленных лошадей, и отряд покинул тюрьму, приказав запереть ворота покрепче. Смотритель, опомнившись, стал звонить всюду, куда мог — вот тогда-то и грянула крепостная пушка, не причинив никакого вреда басмачам. А когда прискакал красноармейский отряд, овсе было уже кончено. С того дня басмачи очень осмелели, и их нападения на окрестные кишлаки и налеты на город участились. Мне случилось быть свидетельницей одного такого налета, — слава богу — не жертвой его.

Это было ранней весной, поздно ночью. Весь наш дом уже мирно спал, только мы с сестрой сидели в своей комнате, окна которой выходили в сад, и читали при свете обычного в те времена светильника: в блюдце наливалось хлопковое масло, по краям укладывались скрученные ватные фитили, они горели, распространяя вокруг дым и чад, но все же давали возможность читать, шить, вязать (электричество освещало нас очень нерегулярно и по часам — городская станция была маломощна и давала свет в основном только учреждениям). Зачем-то мне понадобилось пойти в комнату отца, окна которой выходили на улицу. Подойдя к письменному столу, я случайно взглянула в окно — и оцепенела: прямо передо мной по улице медленно и бесшумно, как тени, двигался отряд всадников. Ночь была лунная (в Фергане бывают такие яркие лунные ночи, что можно даже читать при лунном свете), и мне отчетливо было все видно: копыта лошадей были обвернуты тряпками, конники были в темно-зеленых кафтанах, в высоких мохнатых шапках, за плечами ружья, на поясах кобуры с револьверами, у всех были кривые сабли в узорчатых ножнах. «Это же басмачи!» — догадалась я и, выскользнув из комнаты, тихонько привела сестру. Спрятавшись сбоку окон, мы смотрели сквозь тюлевые занавески на басмачей — мы их видели ясно, они, конечно, не могли нас увидеть в темных окнах.

Вдруг, доехав до мостика через арык перед самым нашим домом, отряд остановился, часть всадников спешилась и неторопливо направилась к дому. Надо сказать, что наша мать любила иногда вечером посидеть на крылечке, и отец сделал деревянные покрышки на кирпичные выступы крыльца — на них-то, очевидно, и уселись басмачи. Нам не видно было тех, кто сидел на крыльце, но мы слышали их тихий разговор. Тут я не выдержала и пошла разбудить отца. Он сразу, увидев басмачей, схватил ломик, которым припиралась наша дверь на террасу, и уже собрался ее открывать, мы еле-еле его удержали. «Ведь они же пока не ломятся к нам», — шептала я отцу. Затаившись у окон, мы ждали, что будет. Внезапно с конца улицы раздался тихий, но выразительный свист, и прискакал какой-то, очевидно, гонец. Он что-то сказал басмачам, стоявшим перед домом и державшим лошадей тех, кто были на крыльце. Тотчас все встали, сели на лошадей, и отряд, повернувшись по-военному, поскакал теперь уже быстро и без опаски и исчез за поворотом улицы. Мы долго ждали чего-то — выстрелов, может быть, какого-то шума. Но ничего не последовало, не было никакой стрельбы. Отец отправился спать, мы с сестрой, правда, долго не могли заснуть.

И опять только наутро все выяснилось: басмачи не собирались нападать на наш дом, просто остановились тут случайно, пока посланец их разведывал на соседней улице то, что им было нужно. Там был извозчичий двор, а басмачам нужны были лошади. Разведчики их сняли сторожа, припугнули высунувшихся из дверей извозчиков и тихо, без выстрела, без всякого шума и сопротивления увели всех лошадей и скрылись по дороге в кишлак.

Мадаминбек был ловок и силен, и ему, конечно, помогало то, что он хорошо знал оба города — и Маргелан и Фергану, знал, где штаб, где помещались военные части, знал многих людей и, вероятно, имел в городе своих сообщников. Но в конце концов и он понял, что дело басмачества безнадежно: советская власть объявила амнистию тем, кто из басмачей раскается и сдастся Красной Армии. И Мадамин стал терять своих приверженцев, особенно из дехкан, которых он почти насильно заставлял входить в басмаческие отряды, разоряя их кишлаки и дома.

Начались переговоры с наиболее видными главарями банд — их было много, разных «курбаши». Мадамин, один из первых, пошел на переговоры с советской властью, встретился, кажется, в Андижане, с командованием наших войск и согласился сдаться всем отрядом и даже начать формировать новые отряды в помощь красноармейским частям. В пьесе Яшена «Разгром» есть неточность: Мадамин не был тогда взят в плен, он позже сам «замирился» с советской властью. Это «замирение» обставлено было довольно торжественно, и я его хорошо помню. С командованием нашим Мадамин встречался раньше, а отряд свой привел сдаваться в Фергану.

На площади перед собором (там и раньше всегда бывали парады, а после революции происходили митинги и революционные празднества) выстроены были войска ферганского гарнизона — в новых длинных шинелях, в буденновских шлемах с красными звездами. В конце улицы, ведущей к площади, была построена триумфальная арка, разукрашенная красными флагами и лозунгами на узбекском языке. И вот показалось шествие. Впереди на белом коне, в нарядном халате и белой чалме ехал сам предводитель, за ним — отборная его «гвардия» — в темно-зеленых (английских) кафтанах — она была немногочисленна, видно уж сильно повыбита нашими войсками; затем шла «пехота» совсем не военного вида — просто дехкане из горных кишлаков в поношенных халатах, вооруженные одними ножами, висевшими, как обычно, на поясных платках. И если «гвардия» была смущена, спешиваясь, вместе со своим вожаком, перед нашими красными командирами, то «пехота» весело глядела по сторонам и улыбалась всем. А замыкал шествие «дивана»**** на ишаке, в разодранном пестром халате и — тут мы посмеялись вволю — на голове у него была наша гимназическая, форменная соломенная шляпа с большими полями, вся обвешенная маленькими сухими тыквочками, которые победно гремели при каждом его движении,— очевидно, это был «придворный святой» или «придворный шут» Мадаминова войска.

Но судьба все-таки не пощадила Мадамина, хотя советская власть его и амнистировала. Известно, что главари отдельных басмаческих банд — «курбаши» — считали себя хозяевами определенных участков и постоянно враждовали друг с другом. Один из таких курбаши заманил Мадамина — якобы для переговоров о сдаче тоже и своего отряда, назначив встречу в Вуадиле — в двадцати пяти километрах от города. Мадамин выехал туда с русским военным комиссаром и небольшим смешанным отрядом. В Вуадиле встреча не состоялась, пришлось ехать дальше в горы. Заманив его в ловушку, басмачи набросились на отряд, перебили всех до одного, а голову Мадамина преподнесли своему курбаши.

Об этом подробно рассказал в своей книге «Конец Мадаминбека» Марк Полыковский, когда-то бывший командиром красноармейцев, сражавшихся с басмачами <..>. Эти «записки о гражданской войне» в Фергане, написанные очевидцем и участником событий, интересны многими подробностями этой своеобразной войны. Я знала автора еще в те времена, потом прочла его книгу.

Но я рассказываю здесь только то, что мне вспомнилось, читая пьесы Яшена, только то, что я видела или слышала сама, и если на этих страницах встретятся кому-либо неточности и ошибки, пусть читатели отнесут их к несовершенству моей памяти.
1973
___________________-
Примечания:
* катык - кислое молоко;
** Воды нет! Eсть вода?
*** кафир - неверный;
**** дивана - юродивый.

<< Т.РАУТИАН. Полка книг Ивана ХалтуринаДО ГУЛАГа и ПОСЛЕ>>

Маечка, спасибо за публикацию !
EVA, 03.09.2015

Добавить отзыв

Ваше имя:
Ваш email:
Ваш отзыв:
Введите число, изображенное на картинке:

Все отзывы

Последние отзывы:
Фотогалерея

(c) 2008-2012. Контактная информация